Набоков В.В.

King, Queen, Knave. (Король, Дама, Валет.)

Обратный перевод и реконструкция текста.


Глава I

Огромная, черная стрела часов, застывшая перед своим ежеминутным жестом, сейчас вот дрогнет, и от ее тугого толчка тронется весь мир: медленно отвернется циферблат, полный отчаяния, презрения и скуки; столбы, один за другим, начнут проходить, унося, подобно равнодушным атлантам, вокзальный свод; потянется платформа, увозя в неведомый путь окурки, билетики, пятна солнца, плевки; не вращая вовсе колесами, проплывет железная тачка; книжный лоток, увешанный соблазнительными обложками, - фотографиями жемчужно-голых красавиц, - пройдет тоже; и люди, люди, люди на потянувшейся платформе, переставляя ноги и все же не подвигаясь, шагая вперед и все же пятясь, - как мучительный сон, в котором есть и усилие неимоверное, и тошнота, и ватная слабость в икрах, легкое головокружение, - пройдут, отхлынут, уже замирая, уже почти падая навзничь…

Больше женщин, чем мужчин, - как это всегда бывает среди провожающих… Сестра Франца, с такими бледными в этот ранний час, худыми щеками, нехорошо пахнущая натощак, в клетчатой пелерине, какой, небось, не носят в столице, - и мать, маленькая, круглая, вся в коричневом, как плотный монашек. Вот запорхали платки.

И отошли не только они, - эти две знакомые улыбки, - тронулся не только вокзал, с лотком, тачкой, белым продавцом фруктов и сосисок, с такими славными сливами, с бугорчатой, глянцевито-красной земляникой, положительно взывающей быть откушанной, всеми семенами заявляющей о её сходстве с родственными ей пупырышками языка, - но, увы, уже уехавшими. И навзничь завалилось позади не только это все; тронулся и старый городок в розоватом тумане осеннего утра: каменный курфюрст на площади, землянично-темный собор, поблескивающие вывески, цилиндр, рыба, медное блюдо парикмахера… Теперь уж не остановить. Понесло! Торжественно едут дома, хлопают занавески в открытых окнах родного дома, потрескивают полы, скрипят стены, сестра и мать пьют на быстром сквозняке утренний кофе, мебель вздрагивает от учащающихся толчков, - все скорее, все таинственнее едут дома, собор, площадь, переулки… И хотя уже давно мимо вагонного окна развертывались поля в золотистых заплатах, Франц в самом своем костяке еще ощущал, как отъезжает городишко, где он прожил двадцать лет.

В деревянном, еще прохладном отделении третьего класса сидели, кроме Франца: две старушки в вельветовых платьях, дебелая непременно-краснощекая женщина с неизменной корзиной яиц на коленях и белокурый юноша в коротких желтых штанах, крепкий, угластый, похожий на свой же туго набитый, словно высеченный из желтого камня мешок, который он энергично стряхнул с плеч и бухнул на полку. Место у двери, против Франца, было занято журналом с захватывающей, голой стриженой красавицей на обложке, а в коридоре, у окна, спиной к отделению, стоял широкоплечий господин в черном пальто.

Город уехал. Поезд пошел быстрее. Франц схватился за бок, навылет раненный мыслью, что пропал бумажник, в котором так много: крепкий билетик, и чужая визитная карточка с драгоценным адресом, и непочатый месяц человеческой жизни в рейхсмарках. Бумажник был тут как тут, плотный и теплый. Старушки стали шевелиться, шурша разоблачать бутерброды. Господин, стоявший в проходе, повернулся и, слегка качнувшись, отступив на полшага и снова поборов шаткость пола, вошел в отделение.

Только тогда Франц увидел его лицо: Большая часть носа была снесена, или никогда и не вырастала. К тому, что осталось от его переносицы бледная пергаменто-подобная кожа прилипла с тошнотворной тугость; ноздри, утратив всякое чувство пристойности смотрели на вздрогнувшего зрителя как две неожиданные дыры, черные и асимметричные; на щеках, на лбу - целая география оттенков, - желтоватость, розоватость, лоск. Унаследовал ли он это лицо? И если нет, Бог знает, что случилось с ним, - какая болезнь, какой взрыв, какая едкая кислота его обезобразили. Губ почти не было вовсе; отсутствие ресниц придавало выпуклым, голубым, водянистым глазам испуганное выражение, невольную наглость. И это несмотря на то, что мужчина был аккуратно одет, лощен и статен. Одет он был в двубортный костюм под его тяжелым пальто. Волосы лоснились как парик. Садясь, он неторопливым движением подтянул брюки на коленях. Руки в серых перчатках подняли, раскрыли журнал с соблазнительной обложкой, оставленный им на сиденье.

У Франца дрожь прошла между лопаток, и во рту появилось страшное ощущение: неотвязно мерзка влажность неба, отвратительно жив толстый, пупырчатый язык. Память стала паноптикумом, и он знал, знал, что там, где-то в глубине, - камера ужасов. Однажды собаку вырвало на пороге мясной лавки: однажды ребенок, только лишь начавший ходить, с тяготами своего возраста наклонился, с трудом поднял с панели и губами стал надувать нечто, похожее на соску, желтое, прозрачное; однажды простуженный старик в трамвае пальнул мокротой в руку билетному контролеру. Образы, обычно таившиеся в глубине и которые Франц сейчас не вспомнил ясно, но которые всегда толпились на заднем плане, приветствуя истерической судорогой всякое, новое, сродное им впечатление. После таких ужасов, в те еще недавние дни, вялый, долговязый, перезрелый школьник ронял из рук портфель, бросался ничком на кушетку, и его долго, мучительно мутило. [1] Мутило его и на последнем экзамене, – оттого, что сосед по парте, задумавшись, грыз и без того обгрызанные, мясом ущемленные ногти. И школу Франц покинул с облегчением, полагая, что отделался навсегда от ее грязноватой, прыщеватой жизни. Его школьные воспоминания, казалось, всегда сводились к попыткам увернутся от возможных и невозможных контактов с неопрятной, прыщеватой, скользкой кожей некоторых одноклассников, от попыток притиснуть его в игре или страстно поведать какой либо слюнявый секрет.

Господин разглядывал журнал, и сочетание его лица и фотографии на обложке было чудовищно. Румяная торговка яйцами сидела рядом с монстром, прикасаясь к нему сонным плечом; рюкзак юноши лежал бок-о-бок с его черным, склизким, пестрым от наклеек чемоданом, а главное, - старушки, несмотря на мерзкое соседство, жевали бутерброды, посасывали мохнатые дольки апельсинов, завертывали корки в бумажки и деликатно бросали под лавку [2]Франц стискивал челюсти, сдерживая смутный позыв на рвоту.. Когда же господин отложил журнал и стал сам, не снимая перчаток, есть булочку с сыром, вызывающе глядя на Франца, он не стерпел. Быстро встав, мученически запрокинув побелевшее лицо, он расшатал, стащил сверху свой скромный чемодан, надел пальто и шляпу и, неловко стукнувшись чемоданом о косяк, вышел в коридор.

Этот специальный вагон был прицеплен к составу на недавней станции и воздух в нем был еще свеж. Ему сразу стало легче, но головокружение не прошло. Вдоль окон пролетал буковый лес, рябили лиловатые стволы, испещренные солнцем и тенью. Он неуверенно пошел по коридору, хватаясь за ручки и предметы и всматриваясь в отделения. Только в одном из них было свободное место; он поколебался и пошел дальше, стряхнув образ двух бледных, черноруких, раздраженных детей, которые, подняв плечи в ожидании неизбежного подзатыльника, тихонько сползали с лавки, чтобы поиграть сальными бумажками на полу, у ног пассажиров. Франц дошел до конца вагона и там остановился, пораженный небывалой мыслью. Эта мысль была так хороша, так дерзновенна и возбуждающа, [3]что даже сердце запнулось, и на лбу выступил пот. что он даже снял очки и протер их. «Нет, я не могу, вне всяких сомнений», - вполголоса сказал Франц, уже зная, впрочем, что соблазна не перебороть. Затем, двумя пальцами проверив узел галстука, он с восхитительным замиранием под ложечкой перешел по шаткой соединительной площадке в следующий вагон.

Это был вагон второго класса, а второй класс был для Франца чем-то непозволительно, ослепительно привлекательным, немного греховным, пожалуй, - с привкусом пряного мотовства, - как рюмка густого белого кюрасо, как трехминутная поездка в таксомоторе, как тот огромный помплимус, похожий на желтый череп, который он как-то купил по дороге в школу. О первом классе нельзя было мечтать вовсе: бархатные покои, где сидят дипломаты в дорожных кепках, генералы и почти неземные актрисы!… Но во второй… во второй… ежели набраться смелости… Покойный отец (бедный нотариус и филателист) езжал, говорят, - давно, до войны, - вторым классом. И все-таки Франц не решался, - замирал в начале прохода, у таблички, сообщавшей вагонный инвентарь, - и уже не решетчатый лес мелькал за окнами, а благородно плыли просторные поля, и вдалеке, параллельно полотну, текла дорога, по которой улепетывал лилипутовый автомобиль.

Его вывел из затруднения кондуктор, как раз совершавший обход. Франц прикупил своему билету дополнительный чин. Гулким мраком бабахнул короткий туннель. Опять светло, и уже нет кондуктора.

В купе, куда Франц вошел с безмолвным, низким поклоном, сидели только двое: чудесная, с большими, сияющими глазами дама и средних лет [4]пожилой господин с подстриженными желтыми усами. Франц снял пальто и осторожно сел. Сиденье было так мягко, так уютно торчал у виска полукруглый выступ, отделяющий одно место от другого, так изящны, так романтичны были снимки на стенке: стадо овец, крест на горе, какой-то собор, какой-то водопад… Он медленно вытянул ноги, медленно вынул из кармана газету; но читать не мог: оцепенел в блаженстве, и, держа раскрытую газету перед собой, изучал своих новых попутчиков. Его спутники были обаятельны. Дама - в черном костюме, в миниатюрной черной шапочке с маленькой бриллиантовой ласточкой, лицо серьезное, холодноватые глаза, легкая тень над губой - признак страсти, и выявленная солнцем сливочно[5]бархатно-белая шея с двумя нежнейшими поперечными бороздками на горле, как след ногтя, одна над другой. Так же примета всякого рода прелестей, согласно утверждению его одноклассника, скороспелого знатока. Господин, верно, иностранец, оттого что воротничок мягкий, и вообще… Однако Франц ошибся.

– Пить хочется, - протяжно сказал господин с берлинским акцентом. - Жалко, что нет фруктов. Та земляника положительно желала быть отведанной.

– Сам виноват, - ответила дама недовольным голосом, и, погодя, добавила: - Я все еще не могу забыть. Это было так глупо…

Драйер слегка закатил глаза к паллиативным небесам и не возразил ничего.

– Сам виноват, что пришлось прятаться - сказала она и машинально поправила юбку, машинально заметив, что пассажир, появившийся в углу, - молодой человек в очках, - кажется, зачарован прозрачным шелком ее ног [6]смотрит на голый шелк ее ног. Потом пожала плечом.

– Все равно… - сказала она тихо, - не стоит говорить.

Драйер знал, что молчанием он жену раздражает неизъяснимо. В глазах у него стоял мальчишеский, озорной огонек, мягкие складки у губ двигались, - оттого, что он перекатывал во рту мятную лепешку, - одна бровь, желтая, шелковистая, была поднята выше другой. История, которая так рассердила жену, была, в сущности говоря, пустая. Август и половину сентября они провели в Тироле, и вот теперь, на обратном пути, остановившись на несколько дней по делу в старомодном [7]антикварном городке, он зашел к кузине Лине, с которой танцевал [8]был дружен в молодости, лет двадцать пять [9]двадцать тому назад. Жена отказалась пойти наотрез. Лина, теперь уже кругленькое и пухленькое создание с фальшивыми зубами [10]кругленькая дама с бородавкой, как репейник, на щеке, все такая же болтливая и гостеприимная, нашла, что "годы, конечно, наложили свой след", но что могло быть и хуже, угостила его отличным кофе, рассказала о своих детях, пожалела, что их нет дома, расспросила его о Марте [11]жене , которой она не знала, о делах, про которые знала неплохо [12] понаслышке ; затем, после благочестивой паузы, стала советоваться. В комнате было жарко, вокруг старенькой люстры с серыми, как грязный ледок, стекляшками [13] кружились мухи выписывали параллелограммы, садясь все на то же место, что почему-то очень его смешило, и с комическим радушием протягивали свои плюшевые руки старые кресла, на вышитой подушке одного из которых дремал старый мопс [14] злая обветшалая собачка. . И на выжидательный, вопросительный вздох его кузины [15] собеседницы он вдруг сказал, рассмеявшись, оживившись: "Ну что ж, пускай он поедет ко мне в Берлин, - я его устрою…" Вот это жена и не могла простить. Она назвала это: "Заболачивать [16] Наводнять дело бедными родственниками" - но, в сущности говоря, какое же заболачивание [17] наводнение мог произвести один, всего один бедный родственник? Зная, что Лина жену пригласит, а жена не пойдет ни за что, - он солгал, сказал своей кузине [18] Лине , что уезжает в тот же вечер. Вместо этого, Марта и он навестили торговлю и виноградники знакомого предпринимателя. А потом, через неделю, на вокзале, когда они уже уселись в вагон, он вдруг из окна увидел Лину, Бог весть чем привлеченную на платформу. Это было удивительно, что они не столкнулись с нею, где-нибудь в городе. И Марта [19] жена ни за что не хотела, чтобы та заметила их, и, хотя ему очень понравилась мысль купить на дорогу корзиночку [20] слив фруктов, столь взывавших к нему, он не высунулся из окна с легким "псст…", не потянулся к молодому продавцу в белой куртке…

Удобно одетый, совершенно здоровый, с красочным туманом неясных, легких и приятных мыслей в голове, с мятным ветерком во рту, Драйер сидел, скрестив руки, и складки мягкой материи на сгибах как-то соответствовали мягким складкам его щек, и очерку подстриженных усов, и вееркам морщинок у глаз. И глядел он, слегка надув шею, слегка исподлобья, с [21] чертиками особенным, мягко-веселым сияньем в глазах, на зеленый вид [22] жестикулирующий , скользящий в окне, на прекрасный профиль Марты, обведенный смешной солнечной каемкой, на дешевый чемодан молодого человека в очках, который читал газету в углу, у двери. Этого пассажира он обошел, пощупал, пощекотал долгим, но легким, ни к чему не обязывающим взглядом, отметил [23] зеленый зелено-гранатовый, называемый «ящерица», крап его галстучка, стоившего, разумеется, девяносто пять пфеннигов, высокий, тугой воротничок, а также манжеты и передок рубашки, - рубашки, существующей впрочем только в идее, так как, судя по особому предательскому лоску, то были крахмальные доспехи довольно низкого качества, но весьма ценимые экономным провинциалом, который нацепляет их на суровую сорочку, сшитую дома. Над костюмом молодого человека Драйер нежно загрустил, подумав о том, что покрой пиджаков трогателен своей недолговечностью и что этот синий, трех пуговичный с узкими лацканами, в частую белую полоску костюм уже пять сезонов как исчез из столичных магазинов.

В стеклах очков внезапно родились два встревоженных глаза, и Драйер отвернулся, поглатывая слюну с легким чмоканием. Марта сказала [24] «Вообще происходит какая-то путаница».: «Это все так глупо. Я хочу, чтобы ты выслушал меня».

Муж вздохнул и ничего не ответил. Она хотела добавить что-то, у нее было еще столько энергичных упреков, но почувствовала, что молодой человек в очках прислушался, - и, вместо слов, резким движением облокотилась на столик, оттянув кулаком щеку. Посидев так до тех пор, пока мелькание леса в окне не стало тягостным, она, с досадой, со скукой, медленно разогнулась, откинулась, прикрыла глаза. Сквозь веки солнце проникало сплошной мутноватой алостью, по которой вдруг побежали чередой светлые полосы - призрачный негатив движущегося леса, - и каким-то образом вмешалось в эту красноту, в это мелькание, медленно и близко поворачивающееся к ней, невыносимо веселое лицо мужа, и она, вздрогнув, открыла глаза. Но муж сидел сравнительно далеко и читал книжку в [25] кожаном пурпурно-сафьяновом переплете. Читал он внимательно, с удовольствием. Вне солнцем освещенной страницы не существовало сейчас ничего. Он перевернул страницу, осмотрелся и весь мир, жадно, как игривая собака, ожидавший это мгновение, метнулся к нему светлым прыжком, - но ласково [26] отбросив его оттолкнув Тома прочь, Драйер опять замкнулся в [27] книгу свою антологию стихов.

То же резвое сияние было для Марты просто вагонной духотой. В вагоне должно быть душно; это так принято, и потому хорошо. Жизнь должна идти по плану, прямо и строго, без всяких оригинальных поворотиков. Изящная книга хороша на столе в гостиной или на полке. В вагоне, для отвода скуки, можно перелистывать какой-нибудь ерундовый журналишко. Но эдак вкушать, впивать и наслаждаться стихи, подумать только [28] переводную новеллу, что ли , в дорогом переплете. - Человек, который называет себя коммерсантом, не должен, не может, не смеет так поступать. Впрочем возможно, что он делает это нарочно, назло. Еще одна показная причуда. Ну что ж, чуди, чуди. Хорошо бы сейчас вырвать у него эту книжку и запереть ее в чемодан…

В это мгновение солнечный свет как бы обнажил ее лицо, окатил гладкие щеки, придал искусственную теплоту ее неподвижным глазам, с их большими, словно упругими, зрачками в сизом сиянии, с их прелестными темными веками, чуть в складочку, редко мигавшими, как будто она все боялась потерять из виду непременную цель. Она почти не была накрашена; только в тончайших морщинках теплых, крупных губ сохла оранжевато-красная пыльца.

И Франц, до сих пор таившийся за газетой в каком-то блаженном и беспокойном небытии, живший как бы вне себя, в случайных движениях и случайных словах его спутников, медленно стал расти, сгущаться, утверждаться, вылез из-за своей газеты и во все глаза, почти дерзко, посмотрел на даму.

А ведь только что его мысли, всегда склонные к бредовым сочетаниям, сомкнули два недавних события в один из тех мнимо стройных образов, которые значительны только в самом сне, но бессмысленны при воспоминании о нем. Переход из третьего класса, где тихо торжествовало чудовище, сюда, в солнечное купе, представился ему, как переход из мерзостного ада, через пургаторий площадок и коридоров, через вестибулярный грохот в [29] подлинный рай маленькую обитель блаженных. Старичок кондуктор, давеча пробивший [30] игра: punched (1.Панч, Петрушка 2.пробивать отверстия; компостировать;) кондуктор – «апостол Петр» ему билет, и сразу исчезнувший, был, казалось ему, убог и полновластен, как апостол Петр. Какая-то лубочно-благочестивая картина, испугавшая его в детстве, опять странно ожила. Он обратил кондукторский щелк в звук ключа, отпирающего райский замок. Так, в мистерии, по длинной сцене, разделенной на три части, восковой актер, с ярким, жирно-размалеванным лицом, переходит из пасти дьявола в [31] ликующий парадиз приют ангелов. И Франц, отталкивая навязчивую и чем-то жутковатую грезу, стал жадно подыскивать приметы человеческие, обиходные, чтобы прервать наваждение.

Сама Марта ему помогла: глядя искоса в окно, она зевнула, дрогнув напряженным языком в красной полутьме рта и блеснув зубами, перед тем как ее рука вспорхнула ко рту, чтобы остановить убегающую душу. Потом замигала, разгоняя ударами ресниц щекочущую слезу. И Франца потянуло тоже к зевоте. Он был не из тех, кто мог устоять при подобном зевке, тем более что тот как-то походил на ароматную, сладострастную осеннюю землянику, которой так славился его родной город. В ту минуту, как он, не справившись с силой, распиравшей небо, судорожно открыл рот, Марта на него взглянула и он, сразу смутившись и затосковав, догадался, что она поняла по его зевоте, что он только что на нее смотрел. И сразу рассеялось болезненное блаженство, которое Франц недавно ощущал, глядя на её [32] мадоннообразный профиль тающее лицо, обратившееся теперь в колючую преграду. Он насупился под ее ослепительным и равнодушным [33] лучом взглядом, и когда она отвернулась, мысленно сообразил, будто протрещал пальцем по тайным счетам, сколько дней своей жизни он отдал бы, чтобы обладать этой женщиной.

Резко хряснула дверь, и взволнованный лакей [34] точно предупреждая о пожаре , глашатай ужасных несчастий, сунулся, рявкнул и метнулся дальше - выкрикивать свою весть [35] «типчно-набоковский прием предсказания в сочетании событий. Сдобренного иронически-снижающей ужасностью вести» .

Втайне Марта была против этих жульнических, летучих обедов, за которые дерут втридорога, хотя дают дрянь, и это почти физическое ощущение лишней траты, смешанное с чувством, что кто-то тайно и твердо надувает и, надувая, наживает, было так в ней сильно, что если б не тошный голод, она вовсе не пошла бы этой длинной качающейся дорогой в столовый вагон. Сердито и смутно она позавидовала юнцу в очках, который при напоминании об обеде полез в карман пальто, висевшего рядом, и вытащил бутерброд. Сама же встала, взяла сумку под мышку. Драйер нашел фиолетовую ленточку в книге, заложил страницу и, выждав секунды две, как будто не мог сразу перейти из одного мира в другой, легонько хлопнул себя по коленям и выпрямился. Он тотчас заполнил все купе: был он один из тех людей, которые, несмотря на средний рост и умеренную плотность, производят впечатление громоздкости. Франц поджал ноги. Марта и за нею муж, пошатываясь, двинулись мимо него, вышли.

Франц остался с серым бутербродом в опустевшем купе. Он жевал и глядел в окно. Поднимался по диагонали окна зеленый откос, заполнил окно доверху, затем, разрешив железный аккорд, грохотнул сверху мост, и мгновенно зеленый скат пропал, распахнулся свободный вид, луга, золотые березы, ивы вдоль ручья, лиловатые гряды капусты. Франц проглотил последний кусок, поерзал, прикрыл глаза.

Берлин [36] Столица … В самом названии этой незнакомой еще столицы - в увесистом грохоте первого слога и в легком звоне второго - было для него что-то волнующее, подобно романтическим названиям хороших вин и «плохих» женщин. Экспресс уже как будто мчал его по знаменитому проспекту, обсаженному исполинскими древними липами, под которыми кипела цветистая толпа. Промчал экспресс мимо этих лип, пышно выросших из названия проспекта, и derlin, derlin» колокольчик лакея взывал к запоздавшим обедающим) влетел под огромную арку в перламутровых блестках. Дальше был увлекательный туман, где поворачивалась фотографическая открытка, - сквозная башня в расплывчатых огнях, на черном фоне. Она исчезла, и в сияющем магазине, среди золоченых болванок, изображавших торсы, и чистых, зеркал, и стеклянных прилавков, Франц разгуливал - в визитке, в полосатых штанах, в белых гетрах и плавным движением руки направлял покупателей в нужные им отделы. Это уже была не совсем сознательная игра мысли, но еще не сон; и в тот миг, когда сон собрался его подкосить, Франц опять овладел собой, направил мысли по собственному усмотрению. Пообещав себе уединенное развлечение этой же ночью. Оголил плечи даме, только что сидевшей у окна, проверил в уме, - отзовется ли слепой Эрот? Нескладный Эрот отозвался, разлепляя складки в темноте. [37] взволнован ли он? Затем, сохранив голые плечи, переменил голову, подставил лицо той семнадцатилетней горничной, которая испарилась с серебряной суповой ложкой до того, как он успел ей объясниться в любви; но и эту голову он затушевал и вместо нее приделал лицо одной из тех лихих, с дерзким взглядом и влажными губами столичных красавиц, которые встречаются главным образом на ликерных и папиросных рекламах; и только тогда образ ожил: гологрудая дама подняла к пунцовым губам рюмку, покачивая ажурной ногой, с которой спадала красная туфелька без задника. Туфелька свалилась, и Франц, нагнувшись за ней, пошатнулся, мягко нырнул в темную дремоту. Он спал с разинутым ртом, так что были на его бледном лице три дырки: две блестящих, - стекла очков, и одна черная - рот. Драйер отметил эту симметрию, когда, час спустя, вернулся с Мартой из вагона-ресторана. Они молча переступили через протянутую мертвую ногу. Марта положила сумку на откидной столик под окном, и никелевая застежка сумки, кошачьим глазком, сразу ожила, мелко заиграла зеленым блеском. Драйер [38] закурил сигару достал сигару, но не зажег её.

Обед, особенно этот шницель по-венски, оказался недурным, и Марта теперь не жалела, что пошла. Цвет лица у нее как-то потеплел, прекрасные глаза были влажны, блестели свежо подмазанные губы; она улыбнулась, чуть обнажив резцы, и эта довольная, драгоценная улыбка медлила на ее лице несколько мгновений. Драйер глядел на жену, слегка прищурясь, наслаждаясь ее улыбкой, как неожиданным подарком, - но ни за что в мире он не показал бы этого. Когда улыбка исчезла, он отвернулся, подобно удовлетворенному зеваке, после того, как велосипедист уселся в седло, а уличный торговец поднял и снова положил на возок рассыпавшиеся [39] апельсины фрукты.

Франц вдруг подтянул ногу, медленно как парализованный, но не проснулся. Поезд стал грубо тормозить. Проплыли красноватые кирпичные стены, огромная труба, словно выложенная мозаикой, товарные вагоны, стоявшие на запасном пути; и затем в отделении потемнело; въехали в огромный куполообразный вокзал.

– А я, моя [40] душа любовь, пойду прогуляться, - сказал Драйер, любивший курить на свежем воздухе.

Марта, оставшись одна, откинулась в угол, и не найдя чем заняться посмотрела, зевнув, на мертвеца в очках, равнодушно подумала, что наверное, это остановка молодого человека и он проедет её сейчас [41] он сейчас съедет на пол . Драйер, гуляя по платформе, мимоходом поиграл пальцами по оконному стеклу, но жена больше не улыбнулась, - и, пыхнув дымом, он двинулся дальше. Шел он неторопливой, чуть подпрыгивающей походкой, заложив руки за спину и выпятив сигару. Между прочим он подумал о том, что хорошо бы так прогуливаться под сводами незнакомого, далекого вокзала где-нибудь по пути в Андалузию, Багдад, Нижний Новгород… Можно хоть сегодня пуститься в путь: земной шар огромен и кругл, - и денег достаточно на [42] пять, а то и больше полдюжины, полных обхватов. Марта бы, впрочем, ни за что не поехала бы, предпочитая стриженные городские лужайки весьма густым джунглям. Никак даже не скажешь ей: поедем, дела подождут. Однажды она только саркастически фыркнула на его предложение годик отдохнуть. Купить, что ли, газету; биржа, пожалуй, тоже любопытная и хитрая вещь. И надо узнать [43] перелетел ли этот молодчик через океан? , действительно ли собираются два наших авиатора, - или это замечательная мистификация? - проделать полет и в обратном направлении, вдвое превзойдя рекорд поставленный Американцем четыре месяца назад. Америка, Мексика, Пальмовый Пляж. Вот Вилли Вальд [44] Грюн там побывал, звал с собой. Нет, ее не уломать… Где же, в сущности говоря, газетный лоток… Эта [45] Велосипед с завернутыми лапками старая швейная машинка с подагрической педалью, завернутой в коричневую бумагу сейчас так отчетлива, а уже через час или два забуду её навсегда, забуду, что смотрел на неё, все забуду… И вот, дунул свисток, багажный вагон тронулся, поплыл. Э! да это мой поезд… А все-таки надо купить…

Драйер мелкой рысью кинулся к лотку, выбрал на ладони монету, схватил желанную газету, уронил ее, поднял, кинулся обратно, засовывая газету в карман. Он не очень ловко вскочил на проплывавшую подножку и не сразу мог отворить дверь. В борьбе он уронил сигару, но не газету. Посмеиваясь и глубоко дыша, он прошел один вагон, второй, третий. В предпоследнем коридоре учтиво отодвинулся, чтобы пропустить его, открывавший окно длинный господин в черном пальто. Драйер, мимоходом, глянув на него, увидел лицо взрослого человека с носиком [46] грудного младенца. детеныша обезьяны. "Занятно, - подумал Драйер, - [47] очень занятно стоит попасть в болваны, чтобы обнаружить, что-нибудь забавное". В следующем вагоне он отыскал свое купе, опять переступил через мертвую ногу, уже привычную, и тихонько сел. Марта, по-видимому, спала. Он развернул газету и вдруг заметил, что Марта глядит на него в упор.

– Сумасшедший идиот, - сказала она спокойно и тотчас прикрыла глаза снова. Драйер дружелюбно ей покивал и окунулся в газету.

Первая часть дороги, - первая глава путешествия - всегда подробна и медлительна. Средние часы - дремотны, последние - скоры. И вот, Франц проснулся, пожевал губами. Его спутники спали. Свет в окне поблек, точно где-то потушили одну, две лампочки, но в качестве компенсации в окне появилось отражение блестящей маленькой ласточки Марты. Он посмотрел на кисть, на лицо часиков под защитной, металлической решеткой. Довольно много времени убежало из этой тюремной клетки. Он спал очень долго. Отяжелели ноги, и во рту был препротивный вкус. Тщательно вытерев стекла очков специальным кусочком ткани, он выбрался в коридор в поисках туалета. И стоя там, держась за железную ручку, он почувствовал, как это странно и ужасно быть связанным с холодной дырой, где его струя блестела и плескалась, с темной, навстречу-несущейся, обнаженной землей такой близкой, такой зловещей.

И с этих пор время пошло быстро. Час спустя ожила и чета Драйер, лакей принес им кофе в толстых чашках, кофе был скверный и Марта критиковала каждый глоток. Где-то потухли еще две-три лампочки. Сумрак сгущался и тускнеющие поля, казалось убегали все быстрее и быстрее. Потом, в сумерках, по окну стал тихонько потрескивать дождь, катились по стеклу струйки, останавливались неуверенно и снова быстро сбегали своим зигзагообразным курсом вниз. За окнами коридора под аспидной тучей тлел узкий, желтый закат. И еще немного спустя электрический свет озарил отделение, и Марта долго смотрелась в зеркальце, скаля зубы, подтягивая верхнюю губу.

Драйер, весь еще полный приятного тепла дремоты, посмотрел на потускневшее темно-синее окно, на струйки, угловато сбегавшие по стеклу, подумал, что завтра воскресенье, что утром он поедет играть в теннис (за который недавно принялся с жарким рвением [48] пожилого человека человека средних лет), и что нехорошо, если его планам помешает дождь. Он спросил себя, сделал ли он успехи, бессознательно напряг правое плечо и тотчас вспомнил холеную, солнцем облитую площадку на его излюбленном тирольском курорте и знаменитого, баснословного игрока, который пришел на состязание в белом пальто, с шарфом английского клуба вокруг шеи и [49] полдюжиной тремя ракетками под мышкой, а затем медленно, с профессиональной плавностью снял и пальто, и длинный, полосатый, шелковый шарф и [50] цветастый белый свитер, - и сверкнув по локоть обнаженной рукой, звучно поддал бедному Паулю фон Лепель ленивый и ужасающий нечеловеческой точностью первый, пробный мяч.

– Осень, дождь, - сказала Марта, резко захлопнув сумку.

– Совсем маленький, - тихо поправил Драйер, Поезд, как бы уже попав в поле притяжения столицы, шел необыкновенно быстро. Стекла совсем потемнели, в них невозможно было даже различить небо, незаметно появились отражения, отблески. Мелькнула мимо огненная полоса встречного поезда и навеки оборвалась. В конце концов, это так и оказалось неправдой - этот полет в Америку. Франц, вернувшись в купе, вдруг судорожно схватился за бок. И еще через час в смутном мраке появились далекие россыпи огней, бриллиантовые пожары.

Вскоре Драйер встал; Франц, с холодком волнения в груди, встал тоже. Начался ритуал прибытия. Драйер стал стаскивать чемоданы (он очень любил совать их носильщику в окно); Франц, поднявшись на цыпочки, стал стаскивать свой чемодан тоже. Оба мягко столкнулись спинами, и Драйер рассмеялся. Волнуясь и торопясь, Франц стал надевать пальто, не мог сразу попасть в рукав, нахлобучил бутылочно-зеленую шляпу и вышел в коридор со своим упирающимся чемоданом.

Теперь уже множество огней испещряли темноту [51] Огней в темноте прибавилось , и вдруг, словно под самыми ногами, открылась улица с освещенным трамваем и пропала опять за мелькавшими стенами, которые кто-то быстро тасовал и сдавал снова.

– Поскорей бы! - взмолился Франц, - это невыносимо

Промахнула мелкая станция, платформа под черным навесом, полуоткрытая шкатулка драгоценностей, и снова стало темно, точно никакой столицы и близко не было. Наконец разлился желтоватый свет, озарил тысячу рельс, ряды мокрых спящих вагонов, - и медленно, уверенно, плавно огромная железная полость вокзала втянула в себя сразу отяжелевший и после толчка ставший излишним поезд.

Франц вылез на платформу, в дымную сырость. Проходя мимо покинутого вагона, он увидел своего светлоусого спутника, который, опустив стекло, звал носильщика. На мгновение он пожалел, что расстается навсегда с той прелестной, капризной, терно-окой [52] большеглазой дамой. Вместе с торопливой толпой он быстро пошел по длинной, длинной платформе, нетерпеливой [53] дрожащей рукой отдал контролеру билет и, мимо бесчисленных касс, реклам, расписаний, цветочных магазинов, низких прилавков для багажа, мимо людей нагруженных ненужным багажом, вышел к арке и на волю.

На главную страницу…